Никак не в «обличение» современного русского общества и тем менее в обличение этой группы этого общества, которая в самом деле лечилась нынешним летом на кавказских водах, говорится все это. Не говоря о действительно тяжкобольных людях всех званий и состояний, не подлежащих никакому обличению, не подлежит обличению решительно никто в отдельности, никто из образованных, высокообразованных или простых, необразованных людей, которые по тем или другим причинам сочли нужным приехать полечиться. Уж если что подлежит обличению, так это именно та мертвенная черта в нравственном настроении русского общества, которая вообще заставляет и образованных, и высокообразованных, и вообще людей с большими нравственными требованиями поубавить эти требования до минимума, погодить, повременить с ними соваться, дает вам, образованному и высокообразованному человеку, очень ясное понятие о том, что теперь не время для проявления ваших высокообразованных мыслей и связанных с этими мыслями целей; что большие знания и большие нравственные и даже, вообще говоря, опрятные человеческие отношения можно и даже должно отложить до другого времени, что их надобно держать до поры до времени про себя, что теперь не то время, что волей-неволей, а надобно переждать, пока кончится это давление мертвенной тяготы жизни, что, наконец, с этой тягостной безжизненностью… жизни ничего не поделаешь, покуда она «сама собой» не окончит своего существования естественною смертью.
Ощущая до полной ясности силу этого гнета и степень отвращения, испытываемого не мною, конечно, одним к угнетающей, а главное, как бы обязательной для всех и вся узости и низменности, не только в общественных, но, опять-таки, главное, прямо в личных требованиях, в личной строгости к самому себе, я, однако, долгое время упорно напрягал свое воображение, чтобы олицетворить сложность моих дурных ощущений в каком-либо живом, видимом и осязаемом типе, найти виновника, распространяющего в живом людском обществе запах холодного трупа. Кто же это такой мог быть, вот хоть бы среди всех этих разных сортов людей, которые собрались сюда лечиться? От кого, от какого типа, от какого образа человеческого с полстаканом № 17 в руках несет этим мертвенным запахом, заставляющим одновременно сознавать, что «иначе и не может быть» и что в то же время чувствительность вашего носа оскорбляется не во-время и не у места?
Не знаю, правильно ли было течение моих мыслей в весьма продолжительном и напряженном разыскании «виноватого», только в конце концов я, кажется, нашел «что-то», если не вполне достоверное, то во всяком случае несомненно приближающееся к истине. Сужу об относительной достоверности моих соображений по тому многочисленному количеству современных явлений, которые вдруг стали мне понятны, когда я невольно остановился мыслью на этом «виноватом» и не мог не почувствовать, что этот «виноватый» есть именно он, «новорожденный российский буржуй», продукт, взросший на банковых дрожжах, на усовершенствованных способах европейского кредита, так широко разросшегося на российской почве в последние двадцать, двадцать пять лет и призвавшего к пользованию благами цивилизации массы людей, у которых даже и потребностей-то в этих благах не существовало.
Слову «буржуй» я решительно не придаю значения, свойственного слову буржуа или «бюргер»; если же я и заимствую это слово из какой-то повести Тургенева для определения того нелепого явления, о котором говорю, то именно потому, что явление нелепо, как и самое слово; есть в этом явлении, как и в слове, нечто совершенно понятное, действительно буржуазное, дающее право слову «буржуй» походить на слово буржуа, — именно низменность нравственных побуждений, но есть, кроме того, и еще нечто совершенно нелепое и притом «наше», родное, что заставляет исковеркать понятное слово «буржуа» в непонятное и бессмысленное «буржуй», отдающее, как видите, чем-то нелепым и в то же время чем-то «нашим», родным.
Наш «буржуй» и европейский «буржуа», имея, по-видимому, некоторое внешнее сходство, во внутренней своей сущности не имеют почти ничего общего. Помилуйте! Возьмите вот хоть бы эту толстую колбасу с языком и с фисташками — один из бесчисленных продуктов умственной деятельности подлинной европейской буржуазии — и подумайте, какие усилия должна была сделать колбасная мысль колбасного европейского мыслителя для того, чтобы первобытная форма колбасы (образчиком которой, я думаю, можно считать колбасу малороссийскую) достигла удивительного совершенства форм колбасы современной? Не подлежит никакому сомнению, что колбасная мысль должна была хоть и медленно, но беспрерывно работать над усовершенствованием малейших деталей, из которых, наконец, создалась как современная колбаса, так и все колбасное дело во всех своих разветвлениях и подробностях. Не сразу создались начинки с языком и фисташками; не сразу создались начинки с чесноком и луком; не сразу выработались кожа, облекающая колбасу, размеры — длина, толщина; не сразу выработался колбасный запах, потому что изучение вкуса носов ничуть не легче изучения вкуса языков и ртов. А манера отрезать колбасу, то грубо — для какой-нибудь горничной, то нежно и кротко — для нежной и кроткой дамы, то, наконец, соблазнительно — для гвардейского офицера? А манера завернуть в бумагу какую-нибудь чудовищную оглоблю с чесноком, завернуть «двумя пальчиками» и так изящно, как будто это не оглобля, а венок для невесты? А подать к самому носу покупателя окорок с таким жестом, что у покупателя защемит сердце и что он, желая купить два фунта, почувствует себя в невозможности не сказать: «Заверните весь!.. Нет, дайте еще… другой»? Сообразите, сочтите все эти тонкости, всю эту неустанную, непрерывную работу колбасной мысли, и вы не можете не быть убежденными в том, что личная жизнь европейского буржуа всегда была наполнена какою-нибудь идеей, что «личность», как и «идея», руководившая ею, росла, совершенствовалась и развивалась.