Том 6. Волей-неволей. Скучающая публика - Страница 116


К оглавлению

116

А Пищиков-то именно и есть это одинокое колесцо, без устали вертящееся на оси своего личного вопроса. Будь это колесцо притянуто приводным ремнем, то есть какою-нибудь нравственною связью, ко всему общему механизму, к этим отдельно стучащим и шипящим гайкам и винтам, к этим людям, которые живут кругом него, ощущай он хоть чуть-чуть, что на нем лежит ремень, обязанность, — и эта лошадиная сила, вылившаяся в таком непостижимом злодействе, убавилась бы наполовину; а раз она должна бы была дать место чему-то не своему, не личному, а общечеловеческому, — она бы не посмела выразиться, по крайней мере так, так ужасно… свободно, как она могла выразиться… Всякий убийца, всякий злодей, всякий мститель боится людей, прячет свое злодейство, кладет яд потихоньку в лепешку, убивает врага, когда он спит. Злое, бесчеловечное дело, от которого человек не может удержаться, обязывает его по крайней мере облегчить себе ту подлость своего поступка, утаив его от людей, запираясь, отрекаясь от него… В деле Пищикова то-то и ужасно, что оно совершается при полнейшем сознании безлюдья; ни скрывать, ни притворяться, ни хитрить ему не приходит в голову. Он один с своим личным делом; кругом него пустыня, и размахи его кнута, делаясь все шире, все вольнее, удалее, встречают только пустое пространство, только в пустом воздухе свистит его окровавленный кнут…

У него полон дом народу, он живет в деревне, он бывает у священника, у кабатчика, у станового, кругом него живут крестьяне, — но каждый из них, как это одинокое колесцо, как этот пыхтящий поратень, как этот крючок, долбящий железным носом по железу, прикован, как и Пищиков, к своему горю, к своему делу, к кабаку, к пашне, к требам и т. д. Это — не камни, не звери, нет, это люди, — каждый поодиночке, как винты, гайки и поршни на фабрике, находящейся без работы, томящиеся в обилии и тяготе своих крошечных печалей и забот, без умолку толкущиеся в своих выше головы кажущихся горестях; но между всеми ими нет ничего связующего, нет этого приводного ремня, который, связывая отдельное колесцо с общим механизмом, ставил бы мои печали и желания в связи с печалями и желаниями соседей и, сливая их, ставил бы над всеми нами общие, понятные всем одинаково и одинаково обязательные цели. «Один на один», «с глазу на глаз», «с самим собой», с своими радостями, с своими печалями, с своими дурными, злыми и добрыми желаниями, с муками или мелочами своей души, — вот характернейшая черта «безвременья», результат искусственно, с огромными, нечеловеческими усилиями оборванной связи, разрезанного нерва, который на наших глазах так животворно соединял когда-то «меня», отдельного человека, со всем человечеством вообще и со всей русской землей в частности.

Ничтожный провинциальный писарек Пищиков, которому предстояло бы существовать доходами в квартале, кляузами и т. д., неожиданно делается богачом, женится на богатой, получает любящую и преданную жену. Не случись этого, он бы из простого желания получить с мужика за аблакатскую практику рубль должен бы быть скромным, должен бы был «держать себя» прилично, хотя мало-мальски должен бы был «ломать голову» над чужими делами, чтобы, получив вознаграждение, отвести и свою душу где-нибудь в кабаке, в трактире. Но вот обстоятельства его сложились так счастливо, что уже ему не надобно так или иначе «держать себя», думать о чужих делах, хотя бы из-за денег, — и он оказывается в безвоздушном пространстве.

«Как так?» — быть может, спросит читатель. «Тут-то, то есть именно тогда, когда вполне удовлетворены, все личные потребности и нужды, — тут-то человеку и открывается простор для общественной деятельности, тут-то и можно, ни в чем себя не урезывая и не стесняя, подумать о чужом деле и житье». Но в том-то и беда, что, говоря вообще, именно у нас на Руси никто не предоставлен в такой степени «пустому пространству» относительно общественной деятельности, как человек «вполне обеспеченный». Желание так ли, сяк ли выскочить из условий «полного удовлетворения», иной раз «куда глаза глядят», — есть одна из самых замечательных черт общественной жизни, затерянных в хаосе постоянного «безвременья». Не только такая деревянная и ограниченная натура, как Пищиков, остаются за полным удовлетворением всех личных своих интересов в пустом пространстве, а и самые нежные, впечатлительные и восприимчивые натуры. «Вот тебе деньги, вот тебе миллион — живи и не суйся», «Не суйся» — видно обеспеченному человеку гораздо лучше, чем кому-нибудь другому. Нет места даже хоть поврать-то либерально или консервативно — но лишь бы на народе. Еле-еле в двадцать лет явится возможность напечатать какую-нибудь книжонку для народа в две копейки. Самый впечатлительный человек может у нас лет пятьдесят сидеть в углу своего кабинета и думать о правде сколько ему угодно, думать до тех пор, пока диван под ним провалится, пока под диваном провалится пол — и общественного толка от этого не будет. Почему так? Да просто, говоря по чистой совести, боимся! «Поди-ка, сунься!» — вот что «начинается» для обеспеченного человека после того, как он, наконец, «достиг». Да, господа, боимся, решительно боимся сунуться из своего заколдованного угла на улицу, в толпу, в народ, в общество, — и это боимся начинается для русского развитого человека как раз тогда, когда бы ему следовало подумать и о «других», когда ему даже и самому приходит желание подумать и поработать для других. Если у впечатлительных людей на дороге от интересов личности к интересам человечества стоит это, довольно основательно обставленное «боюсь!» — то у Пищикова, человека нисколько не впечатлительного, нимало не развитого, оказалась, по удовлетворении личных нужд, бесконечная, голая пустыня… Мало образованный и бедный до сих пор, он мог только практически познакомиться с областью дел общественных. Он знал, как человек, которому нужно где-нибудь получить жалованье, что есть какие-то общественные банки, общественные дела в думе, общественные дела в земстве. Но чему же действительно общественному он мог бы научиться во всех этих учреждениях, как практик, как человек опыта? Что такое сделали общественного в действительности все эти учреждения за последние годы, и что в них могла видеть и наблюдать такая грубая, ограниченная натура? Одни только корыстные мотивы — только одни безусловно; толкуют: «общественное, общественное», а глядишь — и пропал сундук с деньгами… Толкуют о развитии промышленности, о кредите, о заработке для бедного люда, то есть в конце концов об общественной пользе, а на деле оказывается — обворовали банк и больше ничего! И ведь это так в действительности; и если бы Пищиков был в нужде, то он старался бы изучить механику таких «общественных дел» и научился бы, может быть, довольно искусно врать об общественной пользе, имея в сущности какую-нибудь низменную цель; но у него нет нужды, нет надобности изучать эти звонкие слова для того, чтобы разломать сундук с деньгами, и вот он — в полной пустыне. Положа руку на сердце, скажите — в каком виде, в каких размерах «общественное дело», нужды вообще людей, среди которых мы живем, могут в настоящее время сами прийти к вам, постучаться к вам в дверь, сказать вам: «Что вы сидите! идите делать то-то и то-то. Вы обязаны». Никогда! Никогда они не стучатся теперь сами в вашу дверь и не приходят к вам и не требуют вас к себе… И вот Пищиков — совершенно в пустом пространстве. Кругом него крестьяне, нищета, нужда, кабала, теснота земельная, горе мужицкое; но из этого на памяти Пищикова никогда никакого вопроса и никакого «дела» не делалось, и он, видя все это, как человек, наученный практикой жизни — считать все это за обыкновенное, — нимало не думает сделать все это предметом хотя бы малейшего внимания и вовсе не считает материалом, годным для личной, духовной и умственной жизни.

116