— Этакая девка не по тебе, — промолвила опять слушательница: — тебе беспременно надо бы в сиротах пошарить, поразыскать…
— Ну, тут уж я к настоящим сиротам устремился… И разыскал я действительно почитай что совершенно голую девицу. Жила она при тетке на квартире, а тетка-то калачи пекла, летом на большой дороге пробавлялась. Одна у обеих шубенка… бедность. Ну все же кое-что для начатия было: подушка, образ, кофейник, ухват там, например, кочерга, платьишко ситцевенькое — ну, словом сказать, рублей на пяток всякой домашней сволочи было, да деньгами-то тетка-то рублей никак восемь вытрясла из чулка — ну кое-как, да кое-как и женился, и стал опять помаленечку да полегоньку на путь настигать, с тех пор и не пью ни капли.
— Что ж, — спросил мой приятель: — хороша жена-то?
— Да как вам сказать… она ничего, и хлопотлива, и все… Только что голова у нее маленько с дуринкой. И молода, да и голодала уж больно долго… слаба… Работает-работает, да и начнет фыркать: «мало, вишь, меня любишь!»… А мне ведь пятый десяток, куда мне много-то? Ну, и надурит. А потом, само собой, должна уж замолчать… И девочкой-то моей стала брезговать. Как женился-то я да взял девчонку, ну, она с первого началу ничего, ласково, а теперятко нет-нет, да и треснет ни за что ни про что…
— А сама-то тяжела уж или нет? — опять прогнусавила слушательница.
— Должно быть, что как будто есть…
— Вот от эвтого-то она и стала твою-то девчонку пригибать к земле, что свое дите начинается.
— Уж и я думаю, не от этого ли?
— Да уж верно от этого. Коли свое начинается, так уж чужое так бы и сжил со свету… Ох, грехи-грехи… Так бы слопала совсем с костями чужое-то!
— То-то вот и у нее это стало обозначаться. Я вот и сейчас-то, признаться, из-за девчонки пришел, под работишку какую-нибудь деньжонок попросить… хоть целковых бы два… Хворает, бедняга, надо бы все чего-нибудь хошь от фершала взять приложить… И все из-за моей бабы вышло… Пошел я как-то полусапожки на станцию отнести, старшего буфетного лакея любовница заказывала, и надо было полтора рубля серебром получить… Пошел, отнес… «Подожди, говорит, почтовый поезд отойдет, тогда мой придет и отдаст». Ну, ждал-ждал, пока что, пока поезд ушел, то да се, прошло времени часа три, а с дорогой-то часа четыре протянулось. Прихожу домой, вижу, дверь заперта, и замок висят, а в горнице моя девчонка ревет благим матом. Жены нету, ушла куда-то; пошел, поспрошал там-сям — нету; идет знакомый парень: «Кого, говорит, ищешь?» — «Да жены нету, не знаю где?» — «А она на посиделках»… Что за чудо, думаю? У нас бабы замужние и глаз туда не кажут. Пошел, разыскал, привел домой: «Что тебе, говорю, за дурь в голову влезла!» — «Да что же мне так всю жизнь и не видать свету-то?» Находит на нее дурь эдакая, безобразная. «Всю жизнь, говорит, свету не видишь. То нищей жила, то теперича за тобой, за старым чортом, мучаюсь, да с твоей с паскудной девчонкой нянчусь, да и то иной раз по дням есть нечего. Хоть одним глазом глянуть, как люди живут…» Оно и правда, что стар я, иной раз и по шее треснешь, и нуждишка донимает, ну, а все и глупость ее иной раз очень оказывается… Ну промолчал я, перетерпел. Пришли мы домой, отперла она дверь, огонь зажгла — гляжу, девчонка на полу валяется, вся в крови, и голова, прямо сказать, прошиблена. «Как так?» спрашиваю. «А так, говорит, что с печки свалилась». — «Да зачем же ты ее, глупая, на печку посадила?» — «А куда ж я ее дену? На руках, что ль, ее мне таскать, эко бревно? Оставь я ее внизу, она тут начнет баловаться, ножом еще зарежется или спички найдет — подожжет». И посадила она ее, глупая, на стряпущую печку: думает, что девчонка страхом одним усидит там, сама, мол, побоится к краю подползти… Усадила ее там в угол, огонь задула и ушла… А девчонка-то говорит: «Я, говорит, испугалась, мне страшный чорт привиделся, вот и треснулась с печи-то об пол и пробила башку»… Ведь вот до чего глупость-то господствует в этой дуре… А так она — ничего! Коли очувствуется — добрая, страшливая. Ну, делать нечего — побил я ее, поколотил, поплакала…
— А девочка-то?
— Ну, а с девочкой тоже кое-как… Обмыл я ей прошибленное место… да тряпкой, значит, со столярным клеем и заклеил, потому ничего нет! Чем тут? Покуда бы к фершалу ходил, покуда бы разыскал, покуда что — ан девчонка-то пожалуй бы и совсем кровью изошла. Вижу клей — я сцопал его, развел, намазал крутым манером, да и налепил ей на пролом-то, ну, клеем-то его и стянуло с боков к середке, и оченно даже фершал хвалил. Да чего? И сейчас отодрать не в состоянии, так совсем со шкурой и спеклось… И фершал-то говорит: «Пущай, говорит, покуда так, а то, пожалуй, с кожей оторвем… Пускай так остается покуда что. А в случае чего — так скажи…» Ну вот теперича у ее и начинается вроде горячки… бредит и жар… и надо хоть что-нибудь… Ведь жалко девчонку-то, вся в покойницу, память дорога! Так, уж вот не будет ли вашей милости доверить мне рублика два, а я без сомнения, будьте покойны, отработаю… Девчонку-то жалко… мечется! А чтобы пить — нет, избави бог! И в мыслях этого нет…
— Хорошо, что по крайности захватил клеем-то! Крови-то ходу не дал! — произнесла слушательница-баба.
— И фершал тоже говорил: «хорошо»!
— А у тебя, Аксинья, — спросил мой приятель: — что такое — отчего лицо завязано?
— Да вон, вишь, что…
Она отстранила от носа и рта платок, и тогда мы увидели, что и нос, и рот, и щеки были опухлые, красные и покрытые крупною красною сыпью.
— Это что такое?
— А это по-нашему называется «притка».
— Что ж это, простуда?
— Нет, это не простуда. А это вот как приключилось: пришел Ванюшка из училища и стал читать книжку, а я на полатях лежала…