Но эта рогожная фабрика — образец фабрики самого первобытного устройства; здесь хозяин, как видите, сам говорит, что работники измаиваются так, что их «ветром качает»; кроме того, при найме рабочих также сам хозяин по-мужицки откровенно говорит им, что за провизию с них он, хозяин, будет брать дороже лавочного и чтобы эту дорогую провизию брать непременно у него. Это фабрика — не рафинированная ни гуманностью, ни филантропией. Но и рафинированные фабрики, образчики которых читатель может найти в книге г. Янжула, также не очень будут радовать его сердце.
Вот, например, фабрика в городе Серпухове, где все устроено по последней моде и со всевозможным «гуманством»: есть и больница, и особенный родильный приют для рабочих женщин, где они могут «родить бесплатно» и притом пользуются даровыми лекарствами и уходом; для детей фабричных рабочих устроены колыбельни, в которых, за отсутствием матерей, за детьми ходят несколько нанятых администрацией фабрики женщин. Около этой колыбельни устроен садик и в нем ящики с песком, в которых дети могут играть. Все превосходно с первого взгляда, а посмотреть на дело «по-божецки», так и скучненько станет: представьте себе детские годы этого ребенка; ребенок, неразлучный с матерью со дня рождения, благодаря уже одному разговору материнскому, — разговору, начинающемуся еще задолго до самых элементарнейших признаков понимания в ребенке, задолго до того времени, когда он еще научится слышать, глядеть, разговору бесконечному, постоянному и притом решительно обо всем, что только дает разнообразная жизнь дня, — благодаря уже одной этой материнской болтовне ребенок начинает ощущать потребность самого разностороннего внимания и благодаря именно этому вниманию к многочисленности явлений жизни, возбужденных материнскою болтовнёю, начинает развиваться всеми сторонами своего духа и тела. Теперь же, в этом ящике с песком, оставленный на попечение старухи, обязанной смотреть за десятерыми, он на тысячи вопросов не получит ответа (не разорваться же старухе!), тысячи любопытных явлений — цветок, петух, бабочка — мелькнут только явлениями непонятными. В этом ящике с песком он уже лишен бесконечно разнообразных впечатлений, которые дала бы ему жизнь в трудовой крестьянской семье, впечатлений трудового крестьянского дня. Мать он видит в то время, когда она приходит есть и спать, в те же часы видит и отца, но и у матери и у отца нет ничего общего и в труде, как это есть в крестьянской семье; нет общего, понятного и мужу и жене и в то же время воспитывающего этим общим трудовым днем и разговором своего ребенка: отец делает одно, мать другое, а общий разговор — «про деньги», и все про то, чтобы «отдохнуть», да как бы «уйтить в кабак». Ребенок растет под однообразный стук и свист паровых машин, в разговорах о штрафах, о рабочих часах, об убавке платы, — и с детских годов все его духовные и физические свойства воспитываются применительно к узкой, однообразной, измаивающей фабричной работе. Он будет, может быть, аккуратнее отца, будет исправнее, но он будет уже его, глупее, если можно так сказать, он уже не будет тем полным человеком, каким пришел на фабрику его отец; отца его нужно было приводить в машинообразное состояние штрафами, вычетами, кутузками, строжайшими угрозами пустить по миру без копейки за буйство, за песни, за опоздание, за драку, за водку; на тысячи манер администрация «обламывала» неотесанного мужика, который напился и набуянил от тоски, который из ревности исколотил жену, из личной обиды на неотеса-надсмотрщика испортил дорогую машину или «нажрался» с радости, вспомнив, что «на селе» праздник, или что надо погулять, потому что жена родила, заговорило родительское сердце… Этот новый тип, без деревенских впечатлений, ребенок, выросший в колыбельнях, в ящиках с песком, под стук и свист паровиков и паровых молотов, может быть, и не будет буянить, будет пьянствовать тихо, валяться замертво, не беспокоя администрации и не подвергая себя штрафу; быть может, этот будущий, рафинированный фабрикой человек не забуянит и из ревности, потому что, вероятно, и над проституцией прострется рука гуманности, и она будет «упорядочена», улучшена в гигиеническом отношении, так что не будет надобности и в больнице лежать, и ревновать, да и на крестинах буйствовать с радости, вероятно, также не придется. Еще можно бы говорить, что эти новости неотразимы для нас, что эти беды должны прийти к нам, что нужно все сделать, чтобы ослабить неизбежное зло, и под прикрытием этих гуманностей все-таки с грехом пополам класть в карман «неизбежный и неотразимый» дивиденд, но говорить, что соловьиный свист железных дорог и фабричных паровиков то же, что богатырский посвист Ильи Муромца (это сказано в упомянутой статье «Дня»), что от свиста этого проснется русский дух богатырский, что засияют кресты златоглавые, — это уж даже и безобразно.
Не будем, однако, слишком далеко уходить от главной темы настоящего очерка и, предоставив капиталу творить то, что ему будет «позволено», вновь остановим наше внимание на любезном нам типе человека «независимого» и удовлетворяющего всем своим потребностям.
Тип этот любезен нам потому, что, как мы видели, и «по науке» он оказывается именно тем типом существования, о котором смутно и тяжко томится стиснутая и скомканная душа современного человека, пытающегося ответить на преследующий его вопрос: «како жить свято?» И потому любезен он, что в нем есть и простота, и широта, и гармония, и независимость, и правда, — все, что хочется человеку, все, что таится в глубине-глубин его тоскующей совести; любезен он нам еще и потому, что этот тип, то есть этот образчик справедливого существования, есть у нас в живом виде, живет в массах русского народа, и во сто раз любезнее и значительнее становится он для нас теперь благодаря рукописи простого крестьянина, потому что рукопись эта говорит, что и сам народ, в лице своих, по-своему образованных, мыслящих людей, также хочет сказать всему белому свету, что и он, народ, сознательно полагает и правду, и счастье, и независимость именно в такой форме жизни, в основе которой лежит удовлетворение личностью всех своих потребностей. С умыслом подчеркнуто мною слово сознательно. Всякий, кто, желая знать народ, старался понять его жизнь и его мысль, и вообще всякий интеллигентный человек, живший в деревне, в народе и хоть чуть-чуть «с народом», непременно и притом необычайно долго должен был переживать самые мучительные, самые терзательные, беснующие даже иногда минуты. На каждом шагу он встречал, и притом одновременно, как действительно те гармонические формы народного быта, о которых только что говорено и которые невольно возбуждали скорбь о своем интеллигентном ничтожестве и зависть к гармонической силе и простоте народа, так и полное разочарование в гармонии, полную бессмыслицу деревенских людей, грубую дикость, узость, узколобие, бессердечие и вообще полнейшее отсутствие каких бы то ни было человеческих привлекательных черт и свойств. Вот сейчас, например, в то самое время, когда я писал эти строчки, приходил ко мне вполне «гармонический», «целостный» и «полный» деревенский человек и объявил, что он завтра поступает в лакеи к одному барину, который появился на станции. «Что же ты будешь делать у него?» — «Да уж что потребуется… куда пошлют… что подать… комнаты, например, приобрести в чистоту» и т. д. До сей минуты это был славный крестьянский юноша, молодой парень, человек, «сам удовлетворяющий своим потребностям», а сегодня он с веселым лицом идет в лакеи, потому что ему дадут семь рублей в месяц (хотя не проявись на станции барин, этот парень продолжал бы оставаться «цельным» и «полным» и жил бы без семи рублей, как жил без них до настоящего времени). И вот он-то весело идет в лакеи; из хозяина, вполне независимого человека, радуется, превращаясь в холопа, нимало не задумываясь о том, что это унижение, что обидно же ему будет подавать тарелки, когда теперь ему самому подают бабы, что не маленький он бегать за булками. Вчера еще он говорил отличным языком, правильным, дельным, свободным, выразительным, а теперь он выдвигает слова, в которых смысла человеческого нет, — «приобрести комнату в порядок», а завтра, может быть, будет уже тайком выпивать ост