Том 6. Волей-неволей. Скучающая публика - Страница 61


К оглавлению

61

Да! русскому интеллигентному человеку, земцу и думцу, давно пора освежить собственное тусклое существование, вопросив самого себя: «Да зачем же собственно я считаюсь и интеллигентным, и земцем, и думцем?» И если он вопросит себя таким образом, то непременно ответит себе, что он облечен известными полномочиями вовсе не для того, чтобы расчищать дорогу железным законам, — они сами делают свое дело без остановки и поспевают туда, куда надо, минута в минуту и точь-в-точь с теми свойствами и качествами, которые им иметь следует, — а для того, чтобы парализовать все, что в этих законах неправда и зло; чтобы знать, зачем я земец и думец, для этого надобно знать, как ужасно быть бедным, злым, голодным, как страшно быть вором, убийцей, проституткой. Надобно искренно веровать в то, что эти язвы не должны существовать, что это неправда, подлость и срам, — и тогда у земцев и думцев будет под ногами твердая почва и в ослабленной душе явится несокрушимая сила. Всех нас, не умеющих и не приученных жить трудами рук своих, надобно по крайней мере воспитывать не исключительно в раболепии пред всемогуществом железных законов, но хотя бы в некотором внимании к тем язвам, которыми усеян путь железного шествия. Пусть эти законы действуют, — они, точно, железные, — но пускай же мы получим уменье и право ненавидеть язвы, содрогаться от них, кричать от испуга и ужаса и думать о том, чтобы их, этих язв, не было. И к сожалению, в России меньше чем где-либо внимание интеллигентного человека привыкло сосредоточиваться на этих язвах, грехах, оставляемых триумфальным шествием железных законов, и меньше чем где-либо, по какому-то непостижимому недоразумению, русский интеллигентный человек привык объяснять себе собственное интеллигентное положение правом хотя бы только думать о том, чтобы язвы эти не существовали. Анри Джорж, профессор политической экономии в Калифорнийском университете, во вступительной лекции студентам этого университета (1883 г.) мог позволить себе говорить такие слова: «Надеюсь, что вы ощущали уже стремление высочайшего честолюбия — желание быть полезными своему времени и поколению, чтобы потомки, идущие за вами, были хотя несколько, хотя немного умнее, лучше и жили счастливее вас. Если вы еще никогда не испытали подобных ощущений, то надеюсь, что они все-таки живут в вас в скрытом состоянии, готовые бить ключом, когда это будет нужно. Господа! посмотрите и убедитесь, что это уже нужно! Вы — одни из немногих избранных, ибо и то, что вы находитесь здесь, в университете, свидетельствует о счастливых случайностях, выпадающих на долю лишь немногих. Но вы не можете себе представить при всех своих усилиях, как жестокая борьба, составляющая удел многих и многих, может связывать по рукам и по ногам, мучить и искажать; как может она заглушать благороднейшие дарования, охлаждать горячие побуждения и лишать людей радости и поэзии жизни; как может она превращать в прокаженных общества тех, которые способны бы сделаться его украшением; превращать в подтачивающего его червя и дикого зверя, бросающегося к его глотке, тот мозг и те мускулы, которые способны были бы обогатить его! Никогда, быть может, вы не обращали на все это своего внимания, но, подумав, вы тотчас же увидите теперь нужду и бедность, даже в нашей стране, достаточные для того, чтобы возбудить в вас грусть и сострадание и укрепить в высоком решении, пробудить в вас симпатию, которая дерзает, и негодование, горящее желанием свергнуть неправду. Видя все это, не почувствуете ли вы желания сделать что-либо для облегчения нищеты, искоренения невежества, уничтожения порока? И тогда обратитесь к политической экономии». В этих словах, как видите, не блещущих особенными новизнами, для меня существует, однако, одна новизна — несомненная и удивительная: спрашиваю всех и каждого, кому на долю выпало пройти всю интеллигентную лямку от школы до университета, слышали ли когда-нибудь они от кого-нибудь в течение всей своей жизни такой простой и открытый призыв быть лучше, чем они есть, как тот, который открыто делает американский профессор и который, несмотря на свою простоту, несомненно должен облагородить тех юношей, к которым обращен? Положа руку на сердце, я, да вероятно и все люди интеллигентной лямки, должны сказать, что такого призыва мы все никогда и ни от кого не слыхали. Никогда и никто не говорил нам, что наше честолюбие должно состоять в том, чтобы нашим потомкам было лучше; никогда и никто не раскрывал наших глаз на существующие общественные язвы; никогда и никто не начинал курса науки, исходя из скорби о язвах, разъедающих общество; никогда и никто не усовещивал нас, не старался пробудить в нас сознание всей огромности наших обязанностей. Чтобы нам, детям чиновников, помещиков, купцов, людям обеспеченным и не дешево стоящим народу, кто-нибудь, начиная с иерея Златоустьева, продолжая учителем гимназии и кончая профессором, открыто и смело сказал о том, что мы, обеспеченные, должны искоренять нужду и бедность, что мы должны видеть людей даже в тех из них, которых принято называть прокаженными общества, что руки и мозг, способные обогатить общество и поставленные теперь в необходимость хватать это общество за горло из злобной мести за свою нищету, мы должны взять под свою защиту и так распорядиться ими, чтобы они могли обогатить это общество, — таких речей, таких призывов, таких усилий раскрыть наши заспанные глаза на царящее зло мы не слыхали ни от одного из наших воспитателей… Напротив, в родительском доме, в школе, в университете, нас постоянно уверяли, что широта внимания к окружающему — фанаберия, гибель, верхоглядство, что узость, строгость сердца — самое верное и в жизни, и в науке… Много-много, если мы слышали, что есть на свете явления мрачные, темные, черные, но чтобы кто-нибудь сказал нам: «ваше честолюбие должно быть в том, чтобы их не было» — никогда! Напротив, всегда говорили, что они неизбежны, неминучи, что они — фазис, что мечтать, будто можно избежать их, — фантазия и вздор… Отчего это? Анри Джорж говорит свою речь в такой стране, где капитал, со всеми своими железными законами, гудит и ревет всей глоткой, властвует без всякого стеснения, где он — царь, глава, власть, все! Джорж говорит эти слова перед лицом детей представителей этого капитала, людей, которые с детства взросли в благорастворении воздухов, доставляемых этим капиталом, — и не «пужается»! А у нас, в нашей соломенной стороне, где капиталы только разворовываются, не производя никаких «уширений» потребления, никаких производств, где грубые, невежественные, тупоумные хищники еле-еле знают, что, воруя, все-таки надобно по временам подводить какой-то «баланец», — пикнуть не приходится ни одного слова о том, что надобно, чтобы на свете было меньше зла, нищеты, бедности, чтобы человек не гибнул зря. Тайна сия велика, до такой степени велика, что этот самый хищник, утроба, дурь и голь лесная, волчья жадность сумели подавить и заглушить все благороднейшие порывы, так широко и без всяких усовещеваний развившиеся в обществе после освобождения крестьян. Зверище, пасть и дурь одолели это движение, заняли все те пункты общественной службы, где должны проявиться именно только побуждения благородного сердца. Этакрамола орудовала перед глазами нашими лет двадцать пять, и обществу не легче от того, что теперь зверище появляется на скамье подсудимых. Оно уже отвыкло черпать силу своей интеллигентной мысли из несовершенств живой действительности и даже не оскорбляется этими несовершенствами, не находит своего честолюбия в том, чтобы несовершенств этих было меньше.

61