На этом, кажется, можно окончить с «мечтаниями» по поводу практического осуществления на деле теории, основанной на «первородном законе», повелевающем всякому жить только трудами рук своих. Надеюсь, что мечтания эти не взволновали читателя настолько, чтобы он мог размечтаться до пределов невозможного, а главное, недозволенного; надеюсь потому, что все мои мечтания весьма легко сосредоточиваются в желании «попробовать». И вот единственно только во имя этого скромнейшего желания мне хочется, помимо указания на практическую пользу этой пробы, указать еще и на сторону эстетическую, коснуться хотя слегка красоты человеческого типа, удовлетворяющего всем своим потребностям, типа, составляющего самый существенный довод в пользу скромного желания «попробовать».
Как-то раз в деревне вышел я от нечего делать на крыльцо. Было утро, раннее, ярко солнечное, крепко морозное и совершенно тихое. Перед крыльцом дворник расчищал дорогу от снега, а по мосткам, уже расчищенным, проворно шла какая-то крестьянская женщина; шла она легко, бодро, смотрела необыкновенно весело и чисто, и вся она была такая складная, легкая, крепкая, веселая; что и мне стало весело, когда я рассмотрел ее. Крепка и складна была на ней и одежда и обувь: кацавейка была так простегана, что топором не разрубить, и застегнута на стройной груди так плотно, точно обе они с кацавейкой вылиты из меди, но вылиты изящно, стройно, легко и почему-то весело для глаза.
— Купите, барин, яиц… десятка полтора никак! — почему-то весело сказала она, показывая маленький узелок с яйцами. — Больно уж деньги нужны! — прибавила она, и также весело почему-то.
— Надыть яйца-то у ней, уж видно, взять… Новое хозяйство начинает! — сказал дворник. — Она еще даве приходила, да вы спали…
— В сам дели, барин, уж возьмите. Право слово, сызнова жить начинаю, а капиталу всего-навсего вот что за эти яйца дадите.
И все это опять-таки веселым голосом говорит.
— Развели меня вчерась, дай бог здоровья судьям, с моим мужем-дураком… Все они у меня с матерью обобрали, только и оставили вот яйца, потому куры мои… Ну, да бог с ними; я рада, что хоть вырвалась из этой каторги…
— Как же ты будешь жить?
— Вот не жить еще! Знамо, жить буду… Я в случае чего всякую и мужицкую работу умею. Господи помилуй! Не прожить! Теперьче опять дядя у меня вдовый, вот к нему и пойду — тоже ему нужна помочь… Как-нибудь проживу. Руки, слава богу, не отсохли, ноги тоже не отнялись… Мне бы только хоть чуточку на первое время деньжонок, самую малость… А то авось господь… Как так не прожить, коли никакого во мне пороку нету?
— Уж видно, надо яйца-то взять, — добавил дворник.
Яйца были куплены, и баба, порассказав еще звонким, свежим голосом про свою каторгу с дураком мужем и злою свекровью, весело распрощалась с нами и такою же проворной, легкой походкой, легкая, крепкая и веселая, ни капли не унывающая, ушла начинать новую жизнь с сорока копейками в кармане… «Господи помилуй, не прожить!» — сказала она, — и это выражение, с некоторым страхом пред словом «не прожить» и удивлением пред мыслью о невозможности для нее-то, для этакой-то бабы, не прожить на белом свете, сразу сделали для меня понятною эту хорошую крестьянскую женщину.
Да, эта женщина проживет на белом свете сама, одна; она знает всякую работу, — подумайте только об этом подчеркнутом слове! Как будет рад ей вдовый дядя, у которого теперь в доме все идет врозь; ребятишки, скотина, — все это грязно, заброшено и полуголодно; он сам, бедняга, теперь месит хлебы, и хлебы выходят как кирпичи. Но явится эта женщина, расплатившаяся сорока копейками со всеми деревенскими долгами и сумевшая еще купить детям дяди гостинцев, тихвинских кренделей, и точно свет озарит расстроенную, скучную, грязную избу. Скотина тотчас почувствует, что пришел человек, без которого скучно и голодно жилось. От одного ее голоса — от этого сорочьего, бабьего стрекотания — вдруг все ожило, и теленок, повинуясь чувству радости, возбуждаемому в нем этим голосом, невольно идет к крыльцу, к дому, где появилась эта баба, чувствуя, что тут должен быть источник будущего его благополучия… Все — от кур до стен и людей, наполняющих избу, — начинает жить. Ухваты, горшки, печка, скотина — все ожило, задымилось, застучало, пошло ходить, убираться, чиститься, есть и пить, и работать, словом, жить на свете, ане будь этого пристанища, женщина эта нигде не пропадет — она и мужицкую работу в случае чего может исполнять. Еще девчонкой, которой впору только бы в куклы играть, она уж знала много всяких занятий, утром играла, песни пела, а вечером мирскую очередь исполняла за мамку или за тятьку, в колотушку стучала и в кабак за отцом ходила, а потом и за дровами в лес ездила, и косить умеет, и в сторожихи на железную дорогу пойдет — словом, она, мастерица во всякой женской работе, не пропадет, если судьба поставит ее и на мужскую.
Перейдем теперь в другой круг людей, в так называемое «общество», общество среднего сорта, в так называемую нашу российскую буржуазию, и вы увидите, до какой степени здесь, где нет ни мужицких сапог, ни мужицких разговоров, ни грубых мужицких ухваток, — до какой степени здесь огромно уродство и в мужчинах, и в женщинах, до тонкости разработавших свои отдельные, специальные мужские и женские дела и свойства, и насколько завидна и прекрасна участь грубой крестьянки, сумевшей в одном своем лице сосредоточить и мужские и женские свойства и специальности.
В «Русской мысли» за 1884 и 1885 год были напечатаны три беллетристические произведения, чрезвычайно замечательные в том отношении, что два из них («Дошутилась» и «Магистр и Фрося») как нельзя лучше рисуют тяжкую бессодержательность семейных отношений буржуазной семьи, а третье («Мои вдовы»), к нашему величайшему удовольствию, затрагивает вопрос о выходе из этих пустых, хотя и удобных, но далеко нравственно не удовлетворяющих условий жизни. И выход этот указан автором до такой степени неожиданный, оригинальный и прекрасный, что рассказ «Мои вдовы» нельзя не считать одним из замечательнейших литературных произведений, что читатель и увидит ниже.