Нет! Страх давно уже не спасение в настоятельных общечеловеческих нуждах деревни, и старики, как специалисты по этой только части, как люди, не умеющие проповедывать ничего иного — будь это кстати и не кстати — кое-как еще терпятся новыми поколениями деревни, но уже не пользуются уважением. Хороший теперешний мужик, видевший школу, нередко куда лучше и разумнее любого старика даже в хозяйственных делах, и немудрено: он уже отведал «воли».
Теперь на волостном суде бывают иногда такие сцены:
— Господа судьи, — жалуется упрямый, нескладный и зараженный страхом и деспотизмом отец, человек несомненно уж прошлых времен, — прошу наказать моего Мишку. Способов мне нет, старику, жить с ним… Не слухает меня, мошенник, ни в едином слове… Пущай идет вон из моего дома и с жененкой своей…
— Что ж? — говорит сын. — Я уйду, да ведь ты помрешь с голоду… Кто тебя будет кормить-то? Ведь ты это зря ворчишь… Скучно тебе, потому что я тебе всякий покой дома делаю… Чего тебе надо? Я тебе отвел целую половину, а ты все ворчишь; печку тебе поставил, кофей пьешь, когда угодно. Чего тебе? Ну я уйду, ну что ты будешь делать?
— Не смей мне прекословить… Страху никакого нет, набалованы… непочетчики…
— Это вы, старики, точно что набалованы… Как была ямская гоньба, так вы никакого крестьянства не знали, только в трактире чай пили… А я, твой сын, сам с малолетства начал крестьянством заниматься, со слезми… Ты мне косы не дал, серпа в доме не было… Я — крестьянин и тружусь, работаю, и ты мне не указчик, потому — ты ничего не понимаешь; тебе бы только мудрить да пьянствовать, а смыслу в тебе нет нисколько…
— Вот извольте, господа судьи, слышать… Пущай идет из дому вон.
— Что с ним разговаривать, с глупым! Он и сам-тоне понимает, что у него язык болтает… Я даже сам могу его выгнать, только жалею… Ты живи-ка да бога благодари, а не мудруй!
— Ну вот что, Михайло, — говорит судья, — тытово… Оно точно, что старик обдурел… успокой ты его, уважь, за глупость за евонную… Глуп, это верно, только он тебе пуще надоест. Уважь его дурь древнюю — сядь хоть в темную-то на время, ну хоть на сутки…
— Будет что ль с тебя? — спрашивает сын отца, как спрашивал бы взрослый человек малого ребенка. — Потишеешь ли ты, ежели я день в темной просижу?
— Да хушь на день его, шельму, посадите, все ему наука.
— Наука! Тож о науке бормочет старый хрен! На двадцать копеек — иди чай пить… Нет ли, Иван Иванович, у вас какой газетки? Скучно ведь день целый сидеть…
— Газет нету! — отвечает писарь. — Книгу не хочешь ли?
— Какая книга?
— Пушкина сочинение: «История пугачевского бунта».
— Что ж? Давайте Пушкина. Сочинитель известный, я помню… давайте. Ну ты чего стоишь? Мало еще?
И вот старик идет в трактир — галдеть о непокорстве и пить чай и водку, а сын, не пьющий ни капли, сидит в темной с «Историей пугачевского бунта» в руках и находит, что Пушкин — хороший писатель… Темную даже и не запирали для него, зная, что из трактира придет отец посмотреть: «сидит ли?» И точно: приходил смотреть…
— Да сижу, сижу, не беспокойся! — отозвался сын из глубины отворенной тюрьмы, куда пришла к нему жена. — Иди, ложись спать, только уж потом смотри, не дури!.. Уж я, брат, тогда потребую от тебя послушания; не даром я сижу…
Недавно в нашей местности был такой случай: два брата крестьянина «посекли» родную мать.
— Как так?
— Да очень набалована… ничего не поделаешь!
С уничтожением ямщины и проведением Николаевской железной дороги масса крестьян, привыкших к легкой наживе, чаям, сахарам, наливочкам, подаркам проезжающих и т. д., принуждена была «сесть на землю», взяться за косу. Это пришлось сделать молодому поколению, ибо старое было уже набаловано. Таким образом, молодое поколение положило начало, почти по всему старому тракту, настоящему крестьянству, а старому осталось одно — допивать остатки и доживать свои годы. Вот из числа «допивающих» и была та набалованная мать, которую принуждены были учить родные дети. Пила она много и воровала у детей, у невесток разные вещи, которые и закладывала в кабаке…
Вот ее и поучили, для «ее же пользы». И как это ни жестоко, но и эта избалованная господами, проезжающими купцами мать и этот глупый старик, чувствующий успокоение расстроенной пьянством печени в заключении сына в «темную», в глубине души чувствуют превосходство детей их над собою во всех отношениях: они и умнее, и аккуратнее, и работящее. Допивая остатки, они чувствуют, что песня их спета и что дети лучше их. Не таков, однако, тот родитель, тот из оскорбленных временем и порядками отцов, с вдохновенными произведениями которого мне пришлось случайно познакомиться… Этот верит в правоту свою непоколебимо, не раскаивается и не прощает.
Вот что читал я в его рукописи, после того как он пошел осматривать все мое «заведение»: «Топор выпадает из его рук и адюльтер остается ненаказанным „что же мне делать теперь?“ восклицает муж, но в объятия его бросается маленькая дочь его Марта и занавес падает. Альбер Дельпи также порадовал парижан новинкой… Если бы ты долотом продолбил свою голову, то и в это время невозможно для тебя сообразить о моем уме, который может проникать повсеместно, единственно волею всемогущего творца. Безумец, говорю тебе: не хотяй смерти грешника! Успокой старость преклонного отца, который все средства содержания на тебя опровергнул, оставшись при конце дней в унынии и без помощи. Для того ли я жертвовал до последней капли на твое образование и просвещение? все решительно истощил как деньгами также и вещами, не упоминая о харчевом довольствии наставников твоих, между тем вижу в течение трех месяцев, не соблюдая постов и не почитая родителей, занимаешься недостойно просвещенного человека описанием всякой твари, кошки, собаки, какой-либо пень и тот дороже отца, почтенного от высшего начальства, и кровь свою источившего на твое образование, дабы под старость иметь опору. Отжени врага рода человеческого, призови бога всевышнего, омой слезами оскверненную душу и успокой родителя помощию от трудов твоих, ибо без меня не только образования, но и существования ты бы не имел…»