— Нет, Марья, не долго проживешь… Слышала, слышала я… Год всего тебе только и житья на свете.
Почему, зачем дернуло Афимью испугать такими речами несчастную бабу? Но речи эти так поразили ее, что баба стала чахнуть, сохнуть и, точно: умерла ровно через год!
— Вишь, ведь — верно! — говорил народ. — Стало быть, открылась ей там… прозорливость эта самая…
Мало-помалу Афимья очень привыкла давать советы, предсказывать, растолковывать сны, разъяснять предчувствия, а потом, как-то «само собой», стала и лечить. После барыни, в числе разного негодного хлама, досталась ей куча банок, склянок от флаконов с духами, от лекарств, остались сигнатурки, мази, масла, спирты, порошки, пилюли. Все это Афимья забрала с собой для себя — «лечиться» на старости лет, что любят старухи и вообще деревенские женщины. При барыне она кое-что даже и понимала в лекарствах; барыня была нервная, и Афимья волей-неволей должна была научиться различать одни капли от других: желудочные от успокоительных и т. д. И понемногу к ее уменью разговаривать, советовать и предсказывать присоединилась и репутация лекарки. «Накось вот!» — скажет она, давая капли, и глядишь — баба поправилась. Двух удачных случаев было совершенно достаточно, чтобы не только народ признал Афимью за лекарку, а чтобы и сама Афимья уверилась в своей способности «пользовать», стала даже узнавать от тех же деревенских баб о разных средствах и способах лечения. За это не только благодарили, а и деньги платили; это был кусок хлеба. С годами за Афимьей вполне упрочилась репутация женщины таинственной и лекарки.
Вот к этой-то Афимье и прибегла Прасковья в ту минуту, когда почувствовала, что в ее организме, в самом нутре его, что-то как будто «крянуло». Конечно, и обращаясь к помощи Афимьи, Прасковья крепко печалилась, что в ту-то пору не послухала она доброго совета, что хорошо бы, ежели бы теперь проявилась эта стриженая барышня. При всем желании Прасковьи получить настоящую помощь, помощи этой не было ниоткуда, и пришлось обратиться к Афимье.
Афимья пришла, принесла горшок, свечку страстную, ладану, какую-то тряпку, пузырек и мазь. Ладаном она надымила, в горшок подула, плевала на все четыре стороны, читала молитвы, потом повела Прасковью в баню, где в течение двух-трех часов и делала «что следовает». Из бани принесли Прасковью на руках мужики и уложили в постель. Афимья еще пошептала, поплевала, побормотала и ушла.
— Ну что, милушка, как? — спрашивала она Прасковью на другой день.
— Худо, родимая, худо мне! Еще того хуже стало, что было.
— А худо, так надобно, чтобы лучше было! Дай-кось, я еще тебя попользую…
На этот раз были в ходу уже два горшка, и плевала на этот раз Афимья не на четыре стороны, а по всем местам, и притом через плечо, дула она, куда только было возможно дуть, а затем была баня, уже не днем, а ровно в полночь, где Прасковья битых четыре часа кричала не своим голосом и была принесена домой почти в бесчувствии.
— Ну что, красавушка, как? — спрашивала Афимья больную на другой день.
— Ху… ж-же… ху… ддо… — еле-еле могла прошептать Прасковья.
— Так можно, ангел мой бесподобный, и на другой манер облегчить.
На этот раз Афимья уж, признаться сказать, не знала, что и делать. Однако ушла домой за средствами.
Между тем с самого того момента, когда Прасковью пошатнуло и крянуло, в доме Фирсановых появилось тотчас же уныние, с каждой минутой овладевавшее всем домом все сильнее и сильнее. В то же мгновение, как только Прасковья «на минуту» должна была приостановиться в работе, приостановился весь механизм дома. Все пошло не так со скотиной, с птицей; после первого посещения Афимьи уже слышался рев голодных коров, блеяние неприбранных овец, а еще через день и овцы, и куры, и лошади, и коровы — все уж потерялось, упало духом, не знало, что делать, куда идти, толкалось, лезло с своими недоумениями к крыльцу, в сени, совало голову даже в горницу. «Мужики» — Афанасий, Иван, Сенька — окончательно растерялись, ослабли духом, ходили как помешанные… В таком расшатанном душевном состоянии, горько опечаленный болезнью жены, которая уж еле-еле шептала что-то, а не говорила, стоял Иван Афанасьев посреди двора, среди целой толпы животных, решительно расстроенных домашним несчастием, когда в воротах появилась Афимья, таща уж целых три огромных горшка и, очевидно, приготовляясь совершить что-то необычайное. Мгновенно Ивана рванула за сердце такая жалость к своей жене, которую эта карга приготовляется истязать, что он как бешеный подскочил к ней и не своим голосом заорал:
— Ты что это, чертовка, опять мучить пришла? Тремя горшками уж норовишь все нутро выволочь оттуда? Я тебя, псовка экая!
И он оглушил Афимью таким универсальным ударом, что и она, и горшки, и какие-то банки, и пакля — все это, разлетелось и исчезло неведомо куда, но где-то тут же на дворе.
— Я тебе дам, чортова кукла! — не имея возможности остановить своего гнева и хватая в руки первую попавшуюся жердь, вопиял он и, может быть, убил бы Афимью, но прибежавший на крик Афанасий силою утащил Ивана в избу.
И здесь, не имея сил успокоить своего волнения, Иван тяжело дышал и трясся всем телом, пока не услышал, что с улицы доносится визгливый голос очувствовавшейся, наконец, Афимьи.
— Погоди, чорт этакой!.. Будешь ты меня помнить!.. Помни же!
Эти слова, пропущенные мимо ушей в момент раздражения на Афимью, получили для всей семьи Фирсановых, не больше как через день после этого эпизода, совершенно неожиданное и грозное значение. На другой день еле живую Прасковью отвезли в больницу, где сказали, что положение ее опасно, и тотчас для всего дома стало ясно, что Михайло должен жениться. — Этого брака требовало решительно все, что только; жило и было в доме: упавший ухват, пустой рукомойник, опрокинутое ведро, нетопленая печь, и куры, и бараны, и коровы, и люди — все требовало брака Михайлы, брака немедленного, и вот тут-то вся семья Фирсановых припомнила слова старухи: «Помни же!» и содрогнулась… Ведь что может натворить злая баба с людьми, со скотиной, с молодыми!