Под влиянием таких взаимных симпатий немудрено, что у всех нас должны были являться мысли о будущности Михайлы и Авдотьи. «Не выходить же Авдотье за мужика?» «Не жениться же Михайле на деревенской бабе?» Положим, что мужики и бабы деревенские были нам тогда «вообще» все очень симпатичны и приятны, но Михайло и Авдотья все-таки не то, что настоящие черноземные мужики и бабы. Им уж как-то иначе надобно жить, как-то гораздо лучше, светлее и изящнее. А Михайло и Авдотья? Несмотря на то, что между ними не было еще и помина о каком бы то ни было сближении, раздумывая о своем будущем, они не могли не думать о нем точно так же, как и мы. Можно ли было Авдотье кончить замужеством с мужиком, хоть бы и богатым? Нет. Она уже знала, что «будет бить ее муж-привередник и свекровь в три погибели гнуть», знала это, думала об этом и, разумеется, не могла не желать какой-нибудь иной перспективы. Да и Михайле, у которого, кроме мужицких мозолистых рук и мужицких лаптей, было еще что-то, в голове бродили какие-то размышления, едва ли улыбалось сожительство с самою несокрушимою в работе деревенской бабой; ему уж надобно было и человека, с которым «можно слово сказать». Благодаря таким отношениям и взаимным влияниям — не знаю с чьей стороны, с нашей или с ихней — возникла мысль о браке Михайлы с Авдотьей. Она как-то нечаянно явилась между всеми нами и никого ровно не удивила. Брак состоялся и именно во имя наших общих мечтаний: они будут жить «хорошо», умно, тихо, мирно. В это мирное, тихое, благообразное житье гораздо более нас верили сами Михайло и Авдотья. Михайло ее ни в чем не будет неволить; не такой он человек, чтобы, боже сохрани, тиранствовать или безобразничать над женой. Знает он мужика и мужицкий норов; он перенес все это на себе, и не то что повторять его над кем-нибудь, ему и вспомнить страшно о нем. И Авдотья вполне была уверена, что ее жизнь не будет похожа на жизнь истираненной деревенской бабы: не такой Михайло человек.
«Хорошие господа» помогли Михайле завести лошадь и телегу, а он начал заниматься извозом, что дало ему полную возможность существовать безбедно. «Пока» было хорошо; оставшийся Михайле домишко, долгое время стоявший пустым, благодаря Авдотье преобразился совершенно и ожил; мы, «хорошие господа», заезжая к Михайле, всегда чувствовали себя чрезвычайно хорошо: светло в домишке, тепло, опрятно, уютно, весело. Картинка на стене из «Нивы», в шкафу вместе с чашками книжки — Некрасов, «Записки охотника»; угостят нас чаем — выйдет совсем не по-мужицки, а точь-в-точь так, как и мы сами угощаем Михайлу и Авдотью, когда они приезжают к нам: ни стеснения, ни низкопоклонства, ни раболепства, а самая простая, деликатная, человеческая ласка и внимательность.
Дальнейших перспектив, как я уже сказал, насчет продолжения «хорошего настоящего» ни у нас, ни у Михайлы никаких мало-мальски определенных еще не было. «Пока» теперь было «хорошо» и, вероятно, так же хорошо и будет. Но вот к нам, «хорошим господам», приехал становой пристав, приехал неведомо зачем, покурил папироску, извинился и уехал, и с этого дня мы уже стали понимать направление, по которому пойдет будущее «хороших господ», очертания «перспектив» стали нам делаться с каждым днем яснее и яснее, а по мере этой ясности нам становилось то обидно, то невыносимо, то ужасно, то гадко, то по-заячьи трусливо, малодушно-подло и вообще так худо, так скучно, что сначала мы съежились, потом загрустили, затем перебрались в город и так постепенно, «со ступеньки на ступеньку», дошли до теперешнего «тишайшего» влачения дней за днями, начинаемых, продолжаемых и оканчиваемых глубокими воздыханиями.
А Михайло и Авдотья остались в деревне совершенно без всякой перспективы. Сначала от них бывали письма — письма хорошие, приятные нам, потом они перестали писать. Потом чрез деревенских людей стали доходить слухи, что у Михаилы и Авдотьи неладно, нехорошо. И так пошло, что дальше, то хуже. Однажды кто-то принес известие: «Бьет он ее, Михайло-то», а в другой раз: «Пьет Михайло мертвую… в темной сидит». А что рассказывать стали про Авдотью, так это и сказать совестно.
Вести эти как-то духовно придавливали нас.
«Вот они, книжки-то!» — иногда мелькало в нашем напуганном сознании, и мысль о «суете сует» все чаще стала сжимать сердце в тех случаях, которые, бывало, могли его только радовать.
И вот теперь, почти через двенадцать лет, мне опять пришлось встретиться и с Михайлой и с теми самыми местами, где когда-то так «хорошо жилось». Но едем мы с ним, Михайлой, зная, что все теперь стало по-иному: и мы, и усадьба, и порядки, и дух усадьбы, — все уж не то, все по-новому, «по-скучному».
Впечатления настоящего и прошлого не дали нам возможности начать искренний и простой разговор, и мы долго не могли наладиться. Верст десять мы ехали, постоянно разговаривая, и все-таки это был разговор не настоящий, не о том, о чем нам следовало и хотелось бы говорить. Но вот кончилось разбитое и трескучее земское шоссе, телега свернула в сторону, въехала в лес, в тот самый, в глубине которого стояла когда-то наша милая усадьба, пошли знакомые болотца, послышалось знакомое чавканье лошадиных ног в мокром мху… и нам стало просто необходимо говорить друг с другом без всяких экивоков, а так же просто и свободно, как говаривали и «тогда».
— Ну что же, Михайло, — произнес я уже без всякого стеснения, — как же твоя жена? Как ты поживаешь с ней?
— Слава богу! Перестала теперича! — быстро обернувшись ко мне, радостно ответил Михайло и глянул на меня влажными, ласковыми глазами.