— Ну, слава богу!
— Совсем перестала! Слава тебе, господи!
Михайло соскочил с козел, как это он делал в старину, проезжая топкие места, и пошел рядом с телегой, положив руку на ее край.
— А уж как она меня умаяла!
Он сказал это почти шопотом, но так покачал головой, что я только теперь понял, до какой степени он действительно устал, только теперь разглядел, как он изменился и постарел; он сделался как-то уже в боках и плечах, щеки его сильно ввалились, ноги как будто подлиннели, расслабли, и весь он, слегка сгорбившись, держался как-то наклонясь вперед, а то особенное, «интеллигентное», что когда-то так пленяло нас в Михайле, исчезло теперь без следа: он был просто измаявшийся мужик.
«Устал, устал!» — думалось мне, и я не тревожил его расспросами.
Некоторое время он шел молча, продолжая держаться рукой за край телеги и, очевидно, отдыхая от той тяжести, которая у него до сих пор лежала на душе и которая как бы свалилась с нее, когда он сказал: «Перестала!»
— Нет! — начал он, поотдохнув, — кабы в ту пору нам с Авдотьей прямо бы в крестьянский хомут влезть, то есть прямо бы за крестьянство взяться, а не разговоры разговаривать, так ничего бы этого не было. Верное слово! Нам свою силу мужицкую нельзя по ветру распускать, нам нужна запряжка, чтоб дохнуть некогда было… Силы много, особливо в бабе… Ее ведь, силу-то, тоже надобно девать куда-нибудь, а куда ее в нашем-то положении денешь, ежели крестьянством не охомутаешься?.. Ну вот от этого от самого… Не отбейся я сам-то от крестьянства с малых ден, так и прожил бы век тихо, благородно… А то ведь меня с малых ден от крестьянства-то отбивало, дальше да дальше… Наше семейство было завсегда первое по крестьянству-то; были мы завсегда в полном достатке и век бы так прожили, да как грянула эта самая оттоманская порта…
— Какая порта? что такое?
— А как же? А севастопольская-то кампания, англотурецкое столкновение?.. Мы были мужики всегда исправные, хлебные. Этой палки или оплеухи какой-нибудь, как крепостные, мы и знать не знали, ведать не ведали; мы были крестьяне государственные; я был мальчишка холеный, любимый, в школу казенную бегал, а учитель меня шибко хвалил; баловали меня, потому работников было в доме много; отец, два брата… Все шло честь-честью, ну а как император Николай Первый потребовал ключи от Ерусалима, да ключей-то ему черномордые дураки не отдали, так он тогда и зачал их, подлецов, лущить по башке… Вот тут-то никак года в два четыре набора было, тут-то вот наш дом и разорился… Как потребовали первого брата, так отец-то весь дом распродал, хотел его как-никак высвободить, докторам платил, всякие манеры перепробовал, однакоже взяли, а немного погодя, слышим: помер на Черном море, а дело-то не меньше как в тысячу рублей стало… Не успели оглянуться — и второго берут… Тут отец весь по шею заложился — охотника купил; заложился он моему дяде, своему брату, темному кабатчику петербургскому. И только было охотника сдали, принялись в дому дыры чинить, разоренное гнездо поправлять, хвать — и второй брат помер… И затосковали мои родители, руки опускаются! Запустел наш дом, ослаб, вся сила из него вышла… Хирели, хирели мои родители, да один по одному и ушли на тот свет… Перед смертью-то родитель мой и объявил мне: «По случаю, говорит, кампании задолжал я Михайле Кузьмину, брату-кабатчику, тысячу триста рублей, так ты, говорит, Михайло, по случаю нашей смерти один ему и остаешься плательщиком… Терпи, баит, малый!» и помер. А как заключили парицкий трактат, тут меня кабатчик-то и сгреб! Да лет двенадцать он, дьявол, выколачивал из меня эту самую порту оттоманскую! Швыряет меня, как полено, с места на место, куда ему угодно, обирает за меня деньги, и все я никак не могу рассчитаться! Там уж и мир заключили, и ключи отдали, а он — то в печники меня, то в квасники, то в полотеры, нет мне никакого перемирия! А мальчонка-то я был не простой, балованный, любил, чтоб меня похвалили да погладили, а не так, чтобы за волосы или по шее. И стало меня зло забирать, и умишко-то тоже у меня заворчал. Злей да злей становлюсь, не хочу жить, уйду, наплюю, а за обиду к мировому. В ту пору уже суд пошел новый, а я ведь грамотный был, и мимо меня это дело не прошло. Возьмешь листок — видишь, что не потакают подлецам. Это мне по вкусу пришлось, думаю: «буду воевать с негодяями!» Об это время разыграл я большое представление! Устряпал меня трактирщик в кучера, в казну, возить курьеров. Вот один из них и свистни меня по уху: попал я не в тот переулок, куда надо. Я, ни слова не сказавши, с козел долой, прямо с разбитой рожей к городовому: «Где доктор?» Курьер остался, орет, зовет, вопиет, — сколько угодно!.. Я своею дорогой в участок: «Извольте засвидетельствовать, так и так»… Да к мировому! Да такую там речь провозгласил, рты разинули! И не о своей обиде я провозгласил, а расшумелся о неправде, о том, как нас, бедных, притесняют, мордуют. «Мне не надо, говорю, ничего: ни денег за обиду, ни того, чтоб его, курьера, наказали, ничего не надо! Ничего мне не надо, а я, говорю, хотел только доказать против подлости!» Отбрил всех негодяев, хлопнул дверью да и был таков. И стал я, признаться, с этого дня зашибать вином. Получил в казне расчет, двадцать восемь рублей, ни копейки моему кровопийцу не отдал, пил, пил, домотался до участка.
— Да сколько же тебе тогда было лет?
— Да когда парицкий трактат-то заключили?
— Трактат заключили в пятьдесят шестом году…
— Ну, при трактате мне было лет пятнадцать, а как зашибать-то стал, тут, надо быть, лет уж под двадцать пять подошло… Однакож мой хозяин вытрезвил меня и опять водворил на место. Утвердил он меня в щапинском дилижансе, с Большой Садовой в Новую Деревню… Уж и маята ж только настала для меня! Не приведи-то господи! Что одежа, что одры-лошади — чистая смерть! День-деньской дерешь-дерешь одров-то, самого-то бьет-бьет на козлах, — жарища, пылища… Смерть моя! Замучился я, вся у меня душа изныла, думаю-думаю: «когда этому будет конец?» Никакого свету не видать! Нет! Нет моих сил! Бросил все, напился пьян, дилижанс вывалил, одежу разодрал вдребезги, — «Подавай расчет!» А расчета не дают, мой живорез уж так обделал дела, чтобы все ему шло… Ах ты… Стащил хозяйский армяк, уволок, продал, пропил… Украл! Что станешь делать?.. Украл, думаю: «конец, все одно», пустился во все тяжкие… Этого рассказать невозможно всего, что было… Ведь я вам как на духу говорю — в остроге сидел! вот до чего! По этапу препроводили на место родины, а на родине принялись меня учить, драть, ожесточили! Опять я задурил, опять меня упечатали в темную… Кончилось — «не принимает общество» — и шабаш! Иди в Сибирь! Тут уж живорез меня выручил, потому я ему нужен… Приткнули меня к обществу кое-как… Вот тут-то я, весь изуродованный да измордованный, и прилип в училище в сторожа… Ну, а потом господь послал добрых людей, хорошую компанию, обратили на меня внимание… не дали пропасть… Вот тут-то я и оженился на Авдотье-то… Вспомнишь-вспомнишь прошлую-то жизнь — жуть одна, мороз по коже подирает! Не видал я хороших людей; и города боюсь, и деревня мне не сладка досталась; видел их, как они меня учили, знаю уж этих старичков почтенных, — вот и надумал жить почище да не кланяться и не якшаться… Бог, мол, с вами, проживем с Авдотьей поблагороднее… Ан вот…